Роковое плавание Экрама Меликова

Читать на сайте Вестник Кавказа

Сегодня исполнилось бы 73 года выдающемуся бакинцу, азербайджанскому русскоязычному поэту Экраму Меликову. В Азербайджане в разное время жило и работало немало интересных национальных поэтов, избравших русский в качестве основного языка своего творчества: Сиявуш Мамедзаде, Владимир Кафаров, Мансур Векилов… 

И все же возьму на себя смелость сказать, что Экрам Меликов по силе метафорического мышления, по поэтическому мастерству, по поистине космическому и, одновременно, необычайно злободневному характеру своих стихов, был самым ярким из этой плеяды. Он – литературное явление подлинно национального масштаба, чье творчество можно поставить рядом с произведениями таких фигур современной азербайджанской поэзии как Фикрет Годжа и Рамиз Ровшан.

Я познакомился с Экрамом Меликовым в начале 1980-х, когда вместе с женой Инной Гин посещал заседания литобъединения при СП Азербайджана, которое вел Натиг Расулзаде. Большинство его постоянных участников, как это часто бывает на литобъединениях, были просто милыми, приятными людьми, но было там и несколько подлинно талантливых ребят, между которыми шла негласная борьба лидерство в нашей тусовке.

На одном из заседаний я обратил внимание на седого, плотного мужчину, занявшего место в заднем ряду, и оттуда с явной иронией, наблюдавшего за происходящим. Сомнений в том, что именно он пишет, у меня почему-то не возникло. На вопрос, можно ли посмотреть его стихи, незнакомец протянул мне самодельную книжку – стопку листов на машинке, одетых в серый переплет. До сих пор хорошо помню первое из прочитанных, открытое наугад стихотворение:

Я шел по серому атласу

Проспекта. Ночью, второпях.

Я душу нес, как будто вазу

На полусогнутых руках.

Увы - ни денег, ни поместий.

Она одна. Я это знал.

И черт те что – на ровном месте

Вдруг поскользнулся и упал!

О мостовую руки бились –

Чем мельче стекла, тем острей!

Они неистово дробились

При мощном свете фонарей.

Какая грязная планета!

Асфальт сдирая, как кору,

В ладони я крупинки эти,

Порезав пальчики, беру;

Истосковавшийся по риску,

Хочу я в небесах кружить.

Но – без зарплаты, без прописки,

А просто так – дышать и жить!

…Зачем я вырвался из клети

Земной? Тут нет моей вины.

Надежно я осколки склеил,

А все же трещинки видны…

Стихотворение было написано по самым что ни на есть классических канонам, и в то же время звучало куда сильнее и свежее всех наших натужных поисков новой формы. Единственное, что мне тогда резануло слух – это порезанные "пальчики", а не пальцы – все же автор был не ребенком, а мужчиной. Но в любом случае было ясно, что речь идет о таланте, да еще и о каком таланте!

*    *    *

Домой мы в тот вечер пошли вместе - я, Инна и Экрам. Нам тогда было чуть за двадцать, он уже подбирался к сорока, но выглядел (или мне так казалось?) значительно старше, хотя вскоре мы начисто забыли о разнице в возрасте. 

Всю дорогу Экрам говорил о том, в чем видит подлинную поэзию и ее назначение; цитировал трех своих кумиров – Рембо, Бодлера и Верлена, имена которых к моему стыду ничего мне тогда не говорили; затем перешел на обсуждение философии Ницше, книги которого в те годы можно было прочитать, только получив допуск в библиотечные запасники.

Как-то незаметно мы дошли до нашего дома, постояли четверть часа у подъезда, потом поднялись в квартиру и просидели за чаем часов до трех ночи. На прощание Экрам подал мне руку – она была у него маленькой, как у ребенка. И да, у него были не пальцы, а пальчики!

С тех пор Меликов стал частым гостем в нашем доме, сделав нас с женой первыми читателями многих своих новых стихов, но придерживаясь при этом собственных критериев их оценки и не очень обращая внимание на критические замечания.

Поначалу главным таким критерием, исходя из того, что литература – это мышление образами, он называл точность и силу зрительной выразительность поэтического тропа, и такие, удивительно зримые и точные сравнения и метафоры были рассыпаны по его стихам во множестве. Это и газоны, подстриженные, как затылки у солдат; и "заслонки глаз", и ствол поваленного клена, легший на травы, "словно дужка от очков".

Но как-то Экрам выдал куда более точный критерий, необходимый и достаточный: талант любого художника определяется силой эмоционального воздействия его произведений. Есть такое воздействие - значит, это искусство. Нет – графомания и холостой выстрел, как бы мастеровито это сделано ни было.

Но главным в его поэзии было, безусловно, то, что он сильнее и честнее многих выразил дух и шум своего времени, ту эпоху, которую мы называли безвременьем, и которую затем назовут застоем; когда большинство граждан огромной советской империи жили с ощущением тоски и безысходности; полного жизненного тупика, и ходили по улицам с фигами в карманах. У Экрама это прорывалось почти во всех стихах, даже в самой, казалось бы, безобидной лирике:

Хрипит простуженная глотка,

Но я, набросивши кашне,

В толпу ныряю, как подлодка,

И исчезаю в глубине.

Зеленый сумрак рассекая,

Плыву. Вокруг – ни огонька.

И словно радиосигналы,

Во мне пульсирует тоска.

Вверху вскипают волны скопом

Среди проспектов и садов!

Следят за ними перископы

Моих зрачков…

Здесь океан заглянет в душу:

Цветные рыбьи косяки

Мне, как ладошки, неуклюже

Протягивают плавники!

Пускай в глубинах ночь глухая!

Я сердцем чувствую остро

И жабр неслышное дыханье

И бесконечное добро!

Не по звезде и не по знаку

Плыву в извечной тишине!

Но как зачислится, не знаю,

Такое плавание мне…

И все же, повторю, Меликов был поэтом космического масштаба, много размышлявшим и о своем собственном предназначении на земле, и о предназначении человека в целом, и порой поднимавшимся в этих размышлениях на поистине запредельную поэтическую высоту. Да взять хотя бы вот это:

Пусть так! Я взят природой в плен!
Я связан ремешками вен!
Замок в груди моей висит
И скобы рёбер холодит!

А если вырвусь я? Тогда
На волю ринется орда
Болей, любовей, мук и сил!
Я в сумке тела их носил!

Истлеет кожа в нужный срок,
Но зазубрю я, как урок:
То, что зову своей душой,
Вот этот свиток небольшой

Стихов – здесь жизнь моя! Мой труд!
Их в ларчик тома не запрут!

А то, что ритм под "Мцыри" сбит,
Михайло Юрьевич простит!

*    *   *

Как и у всякого большого поэта у него были свои отношения с Богом.

Меликов, безусловно, не был атеистом, но и отнести его к адептам какой бы то ни было религии, было никак нельзя. Именно поэтому у меня в свое время вызвал такое возмущение выход единственной до сегодняшнего времени книги его стихов "Неуслышанный крик".

Редактор книги Владимир Исаков, будучи истовым христианином, решил подправить многие стихи Меликова в богоугодном с его точки зрения духе. Как следствие при чтении книги порой возникает ощущение, что Экрам, как и редактор, верующий христианин, чего, разумеется, не было и в помине.

В результате вместо "Неуслышанного крика" получился расстрелянный – многие лучшие стихи поэта не вошли в книгу, а часть была попросту кастрирована и обесценена редактором.

Представлениях Меликова о Боге были близки, скорее, к представлениям великого азербайджанского поэта Насими и к суфийской философии, с которой Меликов также был неплохо знаком. Но, чувствуя себя неотъемлемой частью Бога, он во многих стихах бросал Ему дерзкий и открытый вызов:

В ледниковом своем парике

Шар земной упокоится скоро.

Я – перчатка на Божьей руке,

Ненавижу седого Боксера…

Кстати, есть у него и замечательная "Баллада о Христе", с совершенно неожиданным поворотом: Христос сам становится крестовиной, на которой вновь и вновь, из века в век распинают очередного вольнодумца, и, наконец, настает момент, когда…

Он столько казней видел, что в бездонных

В глазах Христа, в его большой душе

Агония распластанных ладоней

Не вызывала жалости уже…

"Христос не плакал – он уже привык", - так, если я правильно помню, заканчивалась та баллада, отражая то, что Меликов боялся и ненавидел больше всего – превращения таинства в обыденность и скатывание с высот духа в пропасть духовной деградации.

Он был в своем роде еретиком, но еретиками были многие из тех, кто начинал свой путь в литературе вместе с ним, и затем превратились в спокойных, серых обывателей или брюзжащих мизантропов. Именно об этом его стихотворение "В дни, цепочкою свитые", которое в книге "Неуслышанный крик" напечатано следующим образом:

В дни, цепочкою свитые,

В дни печали и тоски

Правду говорят святые

Или же еретики!

Помнишь ли? Юнцом безусым,

Видя грязи вечный ком,

Ты мечтал стать Иисусом,

Или же большевиком.

Расфуфыренный, как граф ты,

Ныне всем совсем чужой.

Ведь ни ереси, ни правды

Не осталось за душой.

Но я хорошо помню, что в оригинале у этого стихотворения было еще, как минимум, две строфы, причем одна - ключевая:

Шли года. Мечты худели,

И на жизнь глаза кося,

Ты сейчас лежишь в постели,

Презирая всех и вся.

Богохульствовать нелепо.

Не позорь себя, старик!

От плюющегося в Небо

Отвернется еретик.

До сих пор не могу понять, зачем было выбрасывать последнюю такую емкую и точную поэтическую формулу.  

*    *     *

Меликов умел непрестанно удивлять. Помню, как он однажды заявился к нам в дом и сообщил, что начал писать сонеты. Затем достал тетрадку, хохотнул (он почему-то всегда перед тем, как начать читать, захлебывался коротким смешком) и начал читать:

Висит у дома лампа спелой грушей.

Опавши, листья прелые горчат.

Как ключики от заводных игрушек,

Антенны над балконами торчат.

Хозяйки пышнотелые кричат.

Одна схватила веник. Ну и баба!

Любительницам плова и кебаба

Не по нутру чужой кухонный чад.

А их мужья за нардами сидят

И потных девок глазками едят,

Идущих в баню с ведрами, тазами…

Мои соседи выглядят тузами.

А рядом их детишек длинный ряд,

И все о жизни громко говорят…

Это была такая зримая, точная картина бакинской улицы, что я мгновенно запомнил этот сонет наизусть, и, как видите, навсегда. А Экрам, уже перешел к чтению следующего:

Шихово. Камни. Песок.

Люди раздеты, разуты.

Моря зеленый кусок

В липких прожилках мазута.

Воду глотают и сок.

Блещет пустая посуда.

Смех, неустройство – повсюду.

После – к машинам бросок.

Но, нагоняя тоску,

Смачно ползет по песку

Желчь апельсиновых шкурок.

В "Волге" холеный завгар,

И бесконечный загар

Девичьих лиц и фигурок.

Я не знаю, сколько сонетов написал Экрам, но он явно дал этой архаичной форме новое дыханье, доказав, что великий Данте все же ошибался. Узнав, что моя жена беременна, Экрам посвятил ей сонет "Материнство":

Ловчее головастика в воде,
Исследуя родимые пучины,
Зародыш, водолазом в животе,
Щекой прижался к шлангу пуповины!

Движения свободны и невинны.
Жизнь теплится в кромешной темноте…
Неспешно утку жарит на плите
Молодка, пооблазив магазины!

Мамаша-то сама почти дитя!
Но, яблочком во рту легко хрустя,
Она в окне, как статуя, маячит.

А как же! Поглядите на неё!
И вот о ней, забывши, про своё,
Старушки худосочные судачат.

Здесь, как всегда у Экрама, есть и четко опознаваемые приметы времени, когда для того, чтобы купить самые немудренные продукты надо было полдня "облазивать" магазины, и удивительно тонкое прикосновение к великой вечной тайне материнства.

*   *    * 

Видение миссии Поэта в мире у Меликова во многом совпадало с цветаевским (как оно изложено, скажем, в ее статье о книге Мандельштама "Шум времени"). Поэт был для него своего рода Сверхчеловеком, стоящим над толпой, а себя Экрам относил, как он сам говорил, именно к немногим Подлинным Поэтам и был абсолютно убежден в собственной гениальности.

К таким поэтам он относил еще уже упоминавшуюся троицу французов; в русской поэзии – Лермонтова, Блока, Мандельштама, Цветаеву и Есенина, а из современников – Андрея Вознесенского, с которым в юности был очень близок по поэтике, по тяге к метафоричности. И вслед за Пастернаком (которого он считал несколько механистичным) Меликов считал, что поэзия требует от поэта "полной гибели всерьез" и всей крови сердца, о чем и сказал в одном из ранних своих стихотворений:

Врывайтесь в поэзию!
Ах, вам не с руки
Окрашивать лезвие
Точёной строки?

С поэзией, с нею,
С разбега – в ножи!
Пусть буквы краснеют,
От крови свежи!

Какая же мука:
Ровна и строга,
В зазубринках-буквах
Сверкает строка!

Как и любой поэт (неважно, подлинный или неподлинный) Меликов жаждал признания; хотел, чтобы его печатали, но вот путь на страницы литературных журналов оказался у него очень долгим.

При этом и в бакинском "Литературном Азербайджане", и в московских журналах, в редакции которых он наведывался в 1970-1980-е никто не отрицал мощи его литературного дарования. Скорее, наоборот: ему расточали комплименты, но в итоге отказывали в публикации, чувствуя (порой на уровне подсознания) чуждость его поэзии всему, что подпадало под понятие "советская поэзия".

Тогдашний редактор отдела поэзии "Юности" Олег Чухонцев, кстати, сам неплохой поэт, попытался сформулировать проблему неприемлемости поэзии Меликова для журнала, заявив, что его стихи излишне экзальтированны. Вот если Меликов откажется от экзальтаций, изменит поэтику и тему, сохранив при этом талант, то он его с удовольствием напечатает. Свои впечатления от той встречи Экрам отразил в четверостишии:

Мои стихи прочел Чухонцев.

Он верный путь мне указал!

Зачем же я глядел в оконце

И экзальтации писал?!

Думаю, несчастливая поэтическая судьба Экрама Меликова, как и многих талантливых поэтов его поколения была обусловлена временем их рождения: они застали хрущевскую оттепель совсем юными, успели почувствовать ее запах, начали расправлять крылья – и тут оттепель закончилась. Но если Вознесенского, Евтушенко и других поэтов, рожденных на десять лет раньше, уже нельзя было просто так "задвинуть взад", то с самыми поздними шестидесятниками это получилось легко – кому подрезали крылья и заставили гулять по птичьему двору, время от времени ими похлопывая; кого-то просто постреляли, а кого-то решили не замечать, словно из вообще не существует.

Меликов как раз относился к последним.

И все же во второй половине 1980-х что-то в жизни Экрама Меликова стало меняться. В первую очередь, благодаря Мансуру Векилову, который одним из первых оценил по достоинству стихи Меликова и стал осторожно продвигать их в печать. Для начала, в основном, его великолепную пейзажную лирику.

В 1991 году я семьей уехал в Израиль, и на прощание Экрам подарил нам несколько своих записных книжек со стихами – питая иллюзии, что кому-то в Израиле или на Западе и в самом деле интересна поэзия на русском языке. Книжки эти мы вернули вдове и дочери Экрама только в этом году – так получилось, что связь с ним после нашего отъезда по целому ряду причин прервалась, а в ноябре 2016 года он умер, прожив на свете ровно 70 лет и еще несколько дней.

В конце жизни к нему вроде бы пришло то признание, которого он так долго ждал: его активно печатали в том же "Литературном Азербайджане"; он стал членом Союза писателей; получил стипендию из президентского фонда…

И все же мне кажется, что с учетом масштаба его дарования, Экрам Меликов заслуживает много большего.

Именно сейчас и должен начаться его путь в бессмертие: следует сделать все, чтобы познакомить с его творчеством более широкие круги любителей русской поэзии; издать, наконец, большой сборник его стихов (причем, разумеется, в истинном, некастрированном виде); возможно, перевести его стихи на азербайджанский язык – чтобы он сохранился в памяти своего народа…

Словом, для пропаганды его поэзии и увековечивания памяти предстоит сделать еще очень и очень многое. И пусть эти торопливые заметки станут первым шагом на этом пути.