В Баку

В Баку

Несуетливые, гостеприимные, хлебосольные бакинцы, среди которых было немало и русских, и армян, и евреев, и детей от смешанных браков, считались в СССР особой "кастой", как одесситы. Своими воспоминаниями о предвоенном советском Баку с "Вестником Кавказа" поделился писатель, журналист, автор книг, пьес, сценариев игровых и документальных фильмов, член Союза журналистов и Союза кинематографистов РФ Павел Демидов.

Мне выпало счастье жить в двух великих городах страны – в Баку, где родился и откуда уехал в четырнадцать лет, и в Одессе, где окончил школу, мореходку и институт. И даже женился. Почему я считал великими именно эти города? Одесса – она и в Африке Одесса, о ней столько написано и сказано… Баку в этом смысле не так обласкан. А зря.

Еще тогда, до войны, у бакинцев много чего можно было перенять. Например, умение жить без громких скандалов, кровавых конфликтов и прочих, как теперь говорят, разборок. Азербайджанцы, армяне, казанские татары, горские евреи, обычные евреи, немцы… не говоря уже о русских, – они жили не одной семьей, они жили многими семьями, и порой трудно было различить, где кончается одна семья и начинается другая. Дни рождения и прочие личные даты, равно как и общие праздники, отмечались вместе: в одном на всех коридоре или, если по сезону, во дворе сдвигались столы, а дальше понятно – приносили кто чем богат, и поесть, и выпить. 

Лет через двадцать я встречу нечто подобное, правда, иное по форме, в Петропавловске-Камчатском. Тогда в городе много домов еще было из дерева и в один этаж, на манер деревенских, и считалось в порядке вещей не запирать их на замок. Если к наружной двери прислонена швабра, значит, и входить незачем: хозяев нет. Кражи, разумеется, случались и там: дело ведь не в запорах, а в людях. Трудились на Камчатке так: работаешь подряд два с половиной года, а шесть месяцев отдыхаешь. И было правило – к возвращению отпускников капитально прибирать их квартиру и встречать праздничным столом. Не говоря уже о том, что по первому сигналу немедленно переводили отдыхающему деньги.

Радостно и легко я впаялся в эту цепочку, сразу почувствовав себя своим, хотя был еще салагой в сравнении с маститыми камчадалами, получавшими "сто на сто" – двойной оклад, который причитался через пять лет. Опять же: такие странные, но милые сердцу сближенья – южный довоенный Баку и через двадцать лет чуть ли не приполярная Камчатка.

Но Баку все же имел свою, неповторимую фишку. Особыми днями единства, в частности, в доме на Чадровой, где я родился и прожил до четырнадцати лет, был мор клопов. Тогда вместо столов двор заполняли кровати, диваны и раскладушки, кипятилась в гигантских объемах вода, и всем миром шпарили, шпарили этих молчаливых, живучих, вездесущих кровососущих. Справедливости ради надо сказать, что солидарность объяснялась не столько родством душ, сколько прагматичным расчетом, рожденным опытом: если морить паразитов в отдельно взятых квартирах, они – не дураки! – мгновенно переселяются к менее радивым соседям.  С детства запомнилось это чувство причастности к общему делу, чувство, которое рождало ощущение неделимости, целостности, наполняло сознанием собственной значительности. Позднее, повзрослев и набравшись житейского опыта, я понял, что никакие идеи так не объединяют людей, как общий враг. Даже если это обыкновенный клоп.

И еще – очень коротко! – о нем же. У нас всегда было много книг. А в книгах всегда любили жить клопы. Обычно они собирались в корешковой части: там попросторнее и много вкусного клея. И, соответственно, оставляли после себя следы жизнедеятельности. Крохотные черные точки, словно звезды на небе, заполняли – страшно сказать! – страницы второго издания (красная обложка со знакомым профилем) Полного собрания сочинений Ленина, а ведь под ними, под точками, отлитые в слова мысли о материализме и эмпириокритицизме, о национальной гордости великороссов, о Толстом как зеркале русской революции. Когда года через два-три, к нам придут с обыском, лейтенант в серой коверкотовой гимнастерке, раскрыв один из томов и вытряхнув оттуда пергаментных, прозрачных негодяев, брезгливо скажет неизвестно о ком и неизвестно кому:  

– Сволочи! Даже товарища Ленина не постеснялись.

А какие похороны бывали в Баку!.. Стоило услышать основательную, как шаги командора, медь духового оркестра – обычно играли "Траурный марш" Шопена, реже Моцарта, – как мы, пацаны, мгновенно бросали свои занятия, что бы это ни было – игра, уроки, домашние ли дела, и устремлялись на улицу. Выскочив за ворота, озирались по сторонам и, завидев процессию, мчались туда что было сил.

И вот он, траурный кортеж. Впереди – особо приближенные к покойному при его жизни. Им доверено нести самое ценное – знаки, подтверждающие заслуги виновника события. Перед страной, перед народом, перед городом или районом, у кого как. На подушечках могли лежать значки ГТО (Готов к труду и обороне), "Ворошиловский стрелок", крайне редко попадалась медаль "За трудовые заслуги", а если орден – это вообще было событием. Тогда мы толкали друг друга локтями и шептали: "Зырь, зырь!". Я тоже толкал и тоже шептал. Если почему-то заслуг не было, протокол вся равно соблюдался свято. Тогда шествие возглавляли рамки с грамотами. Однажды видел даже благодарность от домоуправления за высаженное покойным во дворе дома дерево.

Затем шел оркестр, который, созывался по принципу нынешнего флешмоба. Баку, конечно, был городом большим, за полмиллиона, но прокормиться музыканту только похоронами, особенно если с семьей, было трудно. Приходилось прирабатывать – на танцплощадках, на торжественных приемах, на свадьбах…  Последнее было самым прибыльным – как-никак всеобщая радость, – но в интернациональном Баку это был, пожалуй, единственный сюжет, который национальным фактором отягощался.

Если свадьба была азербайджанской, тон задавали зурна, тар или кеманча. На еврейской – первую скрипку, простите за каламбур, играла-таки скрипочка. Немцы – известно всем – любили губные гармошки. Армяне, грузины… эти тоже предпочитали свои музыкальные инструменты. Оставались русские или смешанные браки, и вот тут уже во весь голос заявляли о себе валторны, корнет-а-пистоны, трубы, тромбоны и даже туба, величественная и неповоротливая, как пушка "Большая Берта", из которой в Первую мировую войну немцы обстреливали столицу Франции аж из Берлина.

Покойника обычно везли на запряженной парой гнедых пролетке в открытом гробу. Мы старались идти рядом и не отрывали глаз от сосредоточенно-отрешенного лица того, кто закрутил всю эту историю. Что нас притягивало? Великое таинство смерти? Наверное. Даже наверняка. Но мы этого не понимали, и не только из-за возраста. Из-за чего же еще? Я осознаю это много позже, когда стану не просто старше – когда стану другим. Но до этого расти и расти.

Наконец – родные, соседи, близкие и дальние друзья, сослуживцы, действующие или бывшие… Сочувствующие и любопытные присутствовали непременно, причем, число их, как правило, росло по мере продвижения кортежа по городу. Особо следует сказать о плакальщиках. Эти – из родственников и знакомых, но встречались и бескорыстно любящие свое дело подвижники. На русских похоронах плакальщиков не бывало, а на прочих иных все зависело от особенностей и обычаев того или иного этноса. Плакальщикам полагалось идти сразу за гробом или вместе с родней.

В Баку мне не случилось участвовать в похоронах никого из своих близких (все потери пришлись на Камчатку и Москву), поэтому смерть воспринималась тогда скорее зрелищем, пусть таинственным, пусть завораживающим, от которого как бы заходилось сердце, но никак не эмоциональным потрясением и символом горя. Вплотную я соприкоснулся лишь со смертью соседки, старенькой Анны Львовны, мамы тети Брони, которая никогда не была замужем, но зато всю жизнь прожила со своей мамой и чье горе было душераздирающе безутешным, однако это было все же чужое, а не мое личное горе, да и мертвой Анну Львовну я увидел мельком – на носилках, с головой, укрытой простыней, когда ее выносили из комнаты. На похороны меня не взяли – мал, хотя, и родители это знали, я проводил в последний путь не один десяток бакинцев. Но посторонние, незнакомые люди это одно, а вот Анна Львовна – совсем другое. Именно она всплеснула руками, когда меня привезли из роддома, и именно она воскликнула на родном идиш: "Майне либе пунэм!", что в переводе на русский означало: "Мое любимое личико!", тем самым подарив мне второе имя – Пуня, а фактически первое, ибо на много-много лет я стал Пуней для всех, кто любил меня, а любили меня многие.

Да, в похоронах своих близких не довелось участвовать, живя в Баку. Но это не значит, что не было самих потерь. Просто они происходили по-иному и облекались памятью в образы, далекие от традиционной формы. Счет потерям открыл дедушка Баги (они с Полей, кроме Мамеда, народили еще трех детей: двух девочек – Фатьму и Нигяр, будущую мою маму, и общего любимца Чингиза). Мой дед Баги Джафар оглы Джафари просто исчез из жизни. Был – и не стало. Я запомнил это… событие (?), впрочем, события-то как раз не было, этот факт (?), но не было и факта, так что же, спрашивается, запомнил? Как ни странно, некие приятные перемены в своей жизни. Например, стал часто бывать у бабушки Поли, которую называл мамой, как все вокруг, тогда как собственную маму называл по имени, ибо так слышал ото всех.

Раньше мама-бабушка приходила к нам на Чадровую редко и как-то крадучись и торопливо. Теперь же мы часто бывали у нее на Коммунистической, а я с удовольствием оставался и ночевать. Раз, помню, спросил: "А где дедушка?". – "Уехал". Меня ответ устроил: я очень любил маму-бабушку, любил ее дом, ни с чем не сравнимые ее пирожки с картошкой, тряпичных кукол, которых она делала для меня. Я очень скучал, не понимая, почему однажды меня вдруг лишили всего этого. Уже взрослым узнаю от своей мамы (не бабушки), что она со своим отцом крепко поссорилась, и тот запретил ей бывать у них дома, а Поле – навещать внука и дочь. Так что, когда дедушка, как мне сказали, уехал, я особо не печалился.

Близилось лето. Бакинцы, как всегда, готовились увезти детей из раскаленного города. "Когда мы опять поедем в Москву?" – спросил я у мамы-бабушки. В ответ услышал: "Теперь уже никогда". – "Почему?". – "Нет уже для нас той Москвы, Пунечка", – печально вздохнула она, притянула к себе и тихо сказала на ухо, хотя мы были вдвоем: "Нам хотя бы здесь остаться…". Я почувствовал, что маме-бабушке грустно, и, совсем как взрослый, решил сменить тему.

– Помнишь, в Кисловодске я скатился с Сосновой горки? Кубарем прямо на Площадку роз! – и засмеялся. Засмеялась и мама-бабушка:

– Я так испугалась за тебя! Думала – расшибся, а ты только коленки ободрал.

– Испугалась, а отшлепала.

– Так это от испуга! Прости.

– А я на тебя никогда не обижаюсь. Я тебя преочень-очень люблю! А в Кисловодск? Тоже не поедем?

– Пунюша, ну что ты терзаешь меня?! – чуть не взмолилась мама-бабушка. – Вот дождемся дедушку Баги…

Довоенные бакинцы очень любили Москву. Объяснить природу этого чувства было невозможно, как вообще невозможно объяснить природу любви. Стоило бакинцу услышать слово "Москва", как он мечтательно вздыхал и закатывал глаза. А поездка в столицу представлялась ни с чем не сравнимым подарком судьбы. И это при том, что Баку никогда не страдал комплексом провинциального города, его можно было назвать даже в какой-то мере европейским. А вот Москву любили здесь самозабвенно.

Для семейства Джафари Москва тоже была особым городом. Баги даи (дядя Баги) – так его называли почти все – был накоротке со многими крупными партийными и хозяйственными руководителями страны. Еще до революции с некоторыми из них он нелегально работал в Персии, а потом и в Баку. Например, известный террорист-революционер Камо нередко прятался у них в туалете, за что дети прозвали его дядей с газетами. Особенно дружили с семьей Орджоникидзе. К ним-то и ездила в гости мама-бабушка со мной – приглашала Зинаида Гавриловна, жена Григория Константиновича, дяди Серго, как звали его у нас дома.

По малолетству я помню эти поездки смутно. Так, какие-то фрагменты. Скажем, предложила нам тетя Зина с дороги зеленых щей. В моей тарелке было целое крутое яйцо, а мне яйца нельзя было из-за диатеза, по-нынешнему аллергии. Я мигом сунул его целиком в рот, а мама-бабушка сдавила мои щеки, и яйцо выскочило пулей, и все смеялись. Или: за большим обеденным столом много друзей-гостей, дети – Этери, Тиночка, я – играем на веранде в мяч. Подают мороженое. И вдруг мяч влетает в комнату, прыгает на стол, и мороженое брызжет из вазочек на сидящих. И опять все смеются, особенно те, на кого мороженое не попало. А там собрались, говорила мама-бабушка, шишки – будь здоров: Пятаков, Микоян, Каменев, Ворошилов…

Сталин? Нет, Сталина я не видел и не встречал. Просто один эпизод отпечатался в моей пятилетней памяти, как тавро на крупе лошади. Мы с мамой-бабушкой приехали в Кремль, где жили Орджоникидзе, и пошли в бюро пропусков. В большой комнате сидели человек двадцать пять – ждали. Мама-бабушка и я сели тоже. Вскоре из полукруглого окошка позвали: "Джафари-Аксенова!". Получив пропуск, мы направились к двери – массивной вертушке с матовыми стеклами, но в этот момент оттуда в комнату вошли два военных в фуражках с синим верхом и с кобурами у пояса и застыли у двери. Мама-бабушка хотела было показать одному из них пропуск, но он предупреждающе поднял ладонь: подождите. И все почему-то замолчали. И наступила душная тишина. Я увидел, как с наружной стороны дверей по матовым стеклам прошла чья-то тень. И исчезла. И военные тотчас обмякли, и один из них сказал нам: "Проходите". Кто это был – я не знаю, да и так ли важно, особенно теперь, но и спустя годы ощущение липкого страха, пережитого тогда, не ушло из памяти.

В общем, Баги Джафар оглы Джафари имел довольно прочные позиции в Москве и, соответственно, в республике. Вот только не заладилось с первым человеком в Азербайджане Мирджафаром Багировым, хотя с ним тоже было общее прошлое. Не заладилось, как это часто бывает, из-за безделицы. Так, во всяком случае, считали в семье. И ошибались. Однажды Мирджафар напросился к ним в гости. Посидели. Поужинали. А уходя, Багиров сверкнул стеклами пенсне в сторону портрета, висевшего на стене: "Дружишь?". Это был их соратник по борьбе за народное счастье Нариман Нариманов. Баги даи с ним действительно дружил, а вот Багиров был злейшим врагом Нариманова. Дед пожал плечами: "Подарил". – "Может, мой повесишь? Могу подарить". Дед промолчал. "Шучу! – засмеялся Багиров. – Зачем тебе два друга?". Мама-бабушка сказала с сердцем, когда за гостем закрылась дверь: "Ишак завистливый!". – "Нет, Поля, Мирджафар не ишак. Ишаки обиды не помнят".

У меня хранится документ, – пожалуй, единственное уцелевшее подтверждение семейного предания о конкретной судьбе конкретного человека. "Дело по обвинению Джафари Баги Джафар оглы пересмотрено Военной Коллегией Верховного Суда СССР 10 октября 1956 года. Приговор Военной коллегии от 11 октября 1937 года по вновь открывшимся обстоятельствам отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено. Джафари Б.Д.О. реабилитирован посмертно". Коротко и ясно. Как сам приговор. Как выстрел, который когда-то последовал за ним. Теперь, зная главное – куда уехал тогда дедушка Баги, надолго ли и по какой причине, вспомнив что-то из рассказов двух его дочерей и жены, я воспроизвел тот эпизод с Багировым: каким он мог быть.

Почему так? Жил человек. Честно служил делу, которое избрал, которое считал правильным. Потом выяснится, что и с выбором ошибся, и дело кривое. Но он не дотянет до времени "Правды". Его убьют. Свои же. А потом свои же признают невиновным. Правда, это будут другие "свои же", из следующего поколения. С них, вроде, и спроса нет. И не у кого выяснить, что это за "вновь открывшиеся обстоятельства". Обычная безграмотность формулировок или неожиданный глазок в тайную жизнь страны?

Если обстоятельства открылись вновь, значит, они когда-то уже открывались, но потом кто-то их закрыл. Кто и почему? А если это действительно новые обстоятельства, то, значит, они открылись впервые. Тогда при чем здесь "вновь"? А может, я просто умничаю, и на самом деле все проще? Взяли по ошибке. Соответственно – по ошибке – расстреляли. Проще некуда… После этой справки из Военной Коллегии Нигяр ездила в Москву, была в приемной КГБ на Кузнецком, потом на Лубянке. Ее познакомили с делом отца (она имела право, как дочь реабилитированного). Тоненькую папочку читала в присутствии майора. Спросила, показывая на скоросшиватель: "И это все?". В ответ услышала: "Особая тройка скакала быстро". – "Неужели они не могли придумать что-нибудь поумнее? Английский шпион… А это что?" – Дочь обратила внимание на темные пятнышки возле корявой подписи отца. Майор молчал. Потом разлепил губы: "Из-под ногтей…".

13620 просмотров






Популярные

Не показывать мне больше это
Подпишитесь на наши страницы в социальных сетях, чтобы не пропустить самое интересное!