Тбилисские истории. День свободного труда

Тбилисские истории. День свободного труда

Первомай я никогда не любил. Так сложилось. В Тбилиси в этот день становилось суетно и непонятно.

Слишком много людей на улице. Куда-то все спешат, куда-то все идут. Это во второй половине дня, когда парад, парализующий весь город, заканчивался. И ничего хорошего ни по одному из трех каналов телевизора – ни по двум грузинским, один из которых и работал-то несколько вечерних часов, ни по центральному – московскому.

С утра по "ящику" показывали этот самый парад с прямыми включениями из разных городов из тогда еще общей страны. Потом весь день шла какая-то муть. Потом немного урезанный вариант трансляции парада по программе "Время", растягивавшейся по такому случаю со стандартных 30 минут до часа и дольше. До "Времени" и после какой-то бравурный концерт "трам-там-тарарам, вместе все брам-бам-бам". Суетливая тоска заканчивалась после полуночи.

Не любил я первомай, видимо, еще и с тех давних времен, когда один из дядьев решил порадовать меня, взяв на парад, в котором завод, где он работал, принимал участие, наряду с другими. Видимо, в первый раз он решил, что мне понравилось, потому что потащил на этот парад и на следующий год. И еще несколько последующих лет.

Дядя покупал мне красный флажок с надписью "Миру - мир", сажал на шею, полагая, что сидение на шее и размахивание флажком делает ребенка счастливым. Может кому-то это нравилось. Мне – нет. И даже леденцы на палочке, которыми в тот день на всех углах торговали предприимчивые тбилисские старушки, тоже. И прыгавшие на авиамодельной резинке разноцветные мячики из пестрой фольги производства цыганского поселка на Лоткинской горе были не нужны. И какая-то байда из яркой гофрированной бумаги, которая разворачивалась в разные стороны, превращаясь то в шарики, то в подобие веера, то черт знает во что еще, с той же самой горы – туда же.

День, проведенный в бессмысленных хождениях среди огромной толпы людей, с торжественным шествием по главному проспекту мимо трибуны, казался бездарно загубленным. Каждый раз, когда мучение заканчивалось, я задумывался над тем, что мешает дяде повести меня на тот парад, который через неделю и на котором можно хотя бы на танки посмотреть, или на пушки. Ответа не находил. Военный парад приходилось смотреть по телевизору. Так продолжалось до тех пор, пока я не вышел из того возраста, когда можно сидеть на чьей-то шее и размахивать флажком. Меня оставили в покое, но любви к 1 мая не стало больше.

В этот день бывало невыносимо скучно. По телевизору так и не стали показывать что-то приличное – не то, что на Пасху, когда по тбилисскому первому каналу запускались нарезки с концертов Beatles и Сюзи Куатро, "Великолепная семерка" и "Леди карате", лишь бы народ в церковь не пошел. Но это на Пасху, а на первомай – тоска зеленая. Даже футболов в этот день не бывало. И с друзьями не пообщаться – кто-то уходил в гости, или к нам приходили гости. Словом, не праздник, а сплошная жуть.

Отравление первомаем по мере взросления не прекратилось. К публичному восхвалению дня международной солидарности трудящихся привлекали старшеклассников, коим к тому времени стал и я. Способных прогулять действо директор школы отрезвлял предупреждением "испортить аттестат". За пару дней до праздника он вызывал к себе особо опасных по его разумению школьных элементов. В кабинет к нему на промывку мозга входили по одному. Остальные дожидались своей очереди перед обитыми черным дерматином дверьми в крохотной приемной.

Директор, пронзая взглядом каждого входившего к нему, цедил: "Я не дам подножки мне ставить, негодяи. У вас ничего не выйдет. Явитесь на парад, как миленькие". Вид у него при этом был такой, словно он только что разоблачил опасный заговор по срыву парада. Без умысла надерзить, я сказал: "Не беспокойтесь, никто не собирается ставить вам подножки".

Он сверкнул очками в золоченной оправе, снял их, потянулся зачем-то к поясу и с расстановкой произнес: "Я не могу не беспокоиться, когда в моей школе учатся такие, как ты или Зуров. Вы же… вы же мне нож в спину всадите при первой возможности!" Ножа не было ни у меня, ни у Зурова, ни у кого-то еще. Мыслей всадить ему в спину тем более.

Зато у Зурова в тот день откуда-то взялась хлопушка, которой он бабахнул в "предбаннике" именно в тот момент, когда директор закончил излагать опасения, связанные с ножом. На "выстрел" директор вскочил со стула и опять зачем-то потянулся к поясу, но уже гораздо быстрее – со скоростью Криса Адамса из той самой "Великолепной семерки". До того, как стать директором нашей школы, он работал в детской колонии.

Потом директора школы сменили человек из деканата и "главный комсомолец" факультета с угрозой "испортить диплом". Мое "врожденно-приобретенное диссидентство" незаметно начало перетекать в сознательное. Особенно когда администрация вуза стала вынуждать покупать рубашки, чтобы факультеты на параде отличались друг от друга. Сорочек у меня было немало, и я мог спокойно подобрать нужную по цвету. Но такое решение их не устраивало, словно орлиный взор вождей с трибуны мог отличить иной фасон моего одеяния при одинаковой с однокурсниками расцветке. Впрочем, угроза "испортить диплом" или "распределить в Сибирь" была эффективным рычагом – приходилось и казенные сорочки покупать, и обувь 1 мая стаптывать.

Покладистость, однако, не спасла от нежелательного распределения на военный завод, где "первомайские пляски" дополнили не менее обязательные ноябрьские. Моя чаша терпения на режимном предприятии со строгой дисциплиной наполнялась быстро. Процесс получил ускорение, когда я твердо решил сменить профессию, предпринял кое-какие действия и убедился в правильности своего решения.

Меня ждали на новой работе, следовало быстро уволиться с завода, чтобы не потерять будущее место. И тут все застопорилось – молодой специалист обязан был отработать три года от звонка до звонка. Меня нельзя было уволить ни по собственному желанию, ни по решению руководства, если б даже я занялся саботажем и вредительством. Только воспитательные беседы. От такой безысходности у меня стал портиться характер. А у руководства - отношение ко мне.

- Ты болен, потому не придешь на парад? - спросил 30 апреля начальник отдела, которого все звали сокращенно - только по отчеству - Тарасовичем.

Напирая на слово "болен", он подсказывал мне хороший сценарий.

- Нет, - признался я, захотев повоевать с открытым забралом.

- Уважительная причина нужна, - слегка упавшим голосом сообщил он.

- Это очень важная политическая дата – Международный день солидарности трудящихся! - подключившийся к разговору парторг отдела решил сразу заняться моим перевоспитанием.

- У меня с малолетства аллергия на 1 мая, а солидарность проявляйте при распределении премий, - нагрубил я, незадолго до этого обделенный деньгами за сверхурочный монтаж новых станков с программным управлением.

- Представь, как потом смотреть нам в глаза, когда все мы побываем на параде, а ты нет? - сменил тон парторг, сделав вид, что не услышал про премии.

Но мне грядущая пытка глазами не показалась слишком болезненной.

- Нельзя ни в коем случае держаться в стороне от коллектива, - продолжил охмурять Тарасович. - Мы же как одна семья: вместе на работе, вместе - на парад, а ты от коллектива оторваться хочешь, как та маленькая… А кстати, после парадов мы обычно в хинкальную идем всем коллективом.

На хинкальную я согласился, но без первой части "коллективного хоровода":

- В хинкальную приду. Только скажите, в какую.

На следующий день в пивном баре захмелевший парторг продолжил попытки перевоспитания. Он то и дело жаловался:

- Ты сегодня не только себя, ты весь наш отдел, можно сказать, опозорил. Весь отдел подвел!

- "И приобнял так бережно и нежно, но к краю пропасти тихонечко подвел…" - пропел я, не соглашаясь.

- Нам всем за тебя отвечать, - упорствовал он. – Всем нам за тебя одного!

Я не верил и цинично подливал ему водку:

- Гуляй, партия! Праздник на дворе!

С помутневшими глазами парторг вдруг спросил:

- Ну, какое у тебя будущее?

- Светлое, - ответил я. – Только отпустите с завода не по статье.

Парторг посмотрел пристально и, икнув, изрек:

- Дело магарычное.

- Не заржавеет, - сказал я и велел буфетчику принести еще водки.

Завотделом тоже набрался и поднимал тост за свою деревню и деревни всех сотрапезников:

- Тбилиси – это Тбилиси, но родные места, истоки свои нельзя забывать никогда! – выспренно произнес он. – Вот как-то, было дело, коров пас…

- Эх, Тарасыч, напомнил – слезы в горле стоят, - перебил кто-то из наладчиков. – Зимой детьми за хворостом в лес ходили. Мерзли, пальцы коченели – так чтоб согреться, мы на руки писали!.. А ты из какой деревни? – повернулся он вдруг ко мне.

- Я себе на руки не писал, - сказал я, но он не понял.

- Уйдешь с завода и пропадешь, - предрек парторг и всхлипнул то ли по моей неотвратимой участи, то ли по опустевшей бутылке.

Буфетчик, оценив темп распития, принес сразу три.

Потом мы разошлись. Я пошел домой, другие – не знаю, а парторг… угодил в вытрезвитель. "Очень большое начальство" вытаскивало его так, чтобы избежать "большого шума". Тогда и моя судьба решилась.

- Возьми на себя, - попросил через кого-то из сотрудников завотделом. – Суд надо будет провести товарищеский, чтобы парторга отмазать – скажешь, что не рассчитали и взяли много, думали, что еще кто-то придет, а когда буфетчик выпивку обратно не принял, то жалко стало оставлять - ты и предложил вдвоем забухать, ну и в таком духе. Все равно уходишь с завода.

- Ухожу ли? – засомневался я, зная про закон о молодых специалистах.

- Тарасыч обещал, что будет как надо, - заверил коллега.

Кого судили товарищеским судом было не очень понятно – то ли загремевшего пьяницу парторга, то ли меня - молодого специалиста, не желавшего отработать положенные по распределению три года. Окончательно все запуталось, когда сам парторг между делом ни с того, ни с сего вдруг брякнул, что такие как я только и способны на то, чтобы товарищу… нож всадить в спину. Потом завотделом Тарасович сказал, что надо предоставить слово подсудимому. Я прокашлялся и сказал, что все могут быть спокойны за свои спины, так как никакого ножа у меня нет, и для убедительности вывернул карманы. И тогда Тарасович подскочил, как током ударенный:

- Ты как себе что позволяешь балаган делать на серьезном очень месте! - волнуясь, он путался в словах. – Тебе вообще разрешил выступать кто? Ты не подсудимый короче сейчас, чтобы разговаривать, как обвиняемый. Ты неблагонадежный только, раз важного отдела режимного завода военного напоил парторга вином и споил, наконец...

- Не вином, Тарасыч, а водкой и пивом, - наябедничал парторг.

- А ты уже совсем заткнись, оглоед! - вспылил Тарасович. -  Как будто не знаю я, что зачем тогда творилось!

Кто-то заикнулся: дескать, "молодой специалист", но начальник отдела торопливо махнул рукой и выдохнул:

- Окончательно безнадежный!

Так я отправился в вольное плавание. О чем не жалею. Труд должен быть свободным, сказал, кажется, Кампанелла. И в этом он прав. А первомай, я вроде должен был полюбить, раз так обернулось дело. Но не получается.

6575 просмотров



Вестник Кавказа

во Вконтакте

Подписаться



Популярные

Не показывать мне больше это
Подпишитесь на наши страницы в социальных сетях, чтобы не пропустить самое интересное!